Миф в слове и поэтика сказки. Мифология, язык и фольклор как древнейшие матрицы культуры - Софья Залмановна Агранович Страница 20
- Категория: Научные и научно-популярные книги / Культурология
- Автор: Софья Залмановна Агранович
- Страниц: 50
- Добавлено: 2026-03-13 09:14:58
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@yandex.ru для удаления материала
Миф в слове и поэтика сказки. Мифология, язык и фольклор как древнейшие матрицы культуры - Софья Залмановна Агранович краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Миф в слове и поэтика сказки. Мифология, язык и фольклор как древнейшие матрицы культуры - Софья Залмановна Агранович» бесплатно полную версию:Как миф и ритуал отражаются в языке и фольклоре? Из каких фольклорных сюжетов родилась пьеса «Ромео и Джульетта»? Есть ли разница между стыдом и срамом, грустью и печалью? «Пес его знает» – откуда взялась песье-волчья фразеология в славянских языках? Почему кремль – это укромное место? Ответы на эти вопросы вы найдете в монографии фольклориста Софьи Агранович и лингвиста Евгения Стефанского.
Миф в слове и поэтика сказки. Мифология, язык и фольклор как древнейшие матрицы культуры - Софья Залмановна Агранович читать онлайн бесплатно
То, что Пугачева принимают за волка, конечно, имеет у Пушкина четкое реалистическое объяснение: в условиях плохой видимости волка действительно можно спутать с человеком. Но в словах ямщика одновременно содержится возможность фольклорного и даже мифопоэтического прочтения этого фрагмента текста. Юный Петруша Гринев встречает Пугачева в момент пересечения границы «своего» и «чужого» мира, в момент своеобразной инициации, переосмысленной фольклором. Исходя из этого, в дальнейшем их отношения во многом строятся по модели волшебной сказки как отношения главного героя (мо́лодца, Ивана-царевича) и волшебного помощника, которым часто бывает серый волк[93].
Пророческий сон, который видит Гринев сразу после встречи с вожатым, явно указывает на двойственность характера Пугачева, которую Пушкин развернет в дальнейшем повествовании. С одной стороны, бородатый мужик убивает топором множество людей, с другой стороны, он ласково подзывает Гринева:
«Не бойсь, подойди под мое благословение…» [П., VI, 269–270].
В этом сне Гринев явно ассоциирует мужика со своим отцом, строгим и одновременно милосердным, заботливо опекающим и одновременно способным упечь в суровые оренбургские степи[94].
Пугачевцы, которые потащат Гринева на виселицу, буквально повторят слова мужика из сна:
«Не бось, не бось», – повторяли мне губители, может быть и вправду желая меня ободрить [П., VI, 308].
Пушкинский Пугачев – это человек, которому свойствен широкий спектр эмоций, настроений, чувств и поступков (от крайней жестокости до широких жестов милосердия):
«Казнить так казнить, жаловать так жаловать: таков мой обычай» [П., VI, 342].
Но эти крайности, контрасты, непоследовательность и дисгармоничность характера казачьего атамана только кажущиеся. На самом деле это высшая форма архаической гармонии – соединения, синкретизма жестокости и жалости, того, что в архаическом сознании вербализовалось в слове лютость.
Эта черта свойственна не только Пугачеву или палачам, которые осуществляют жестокую казнь и одновременно пытаются успокоить, утешить и тем самым облегчить страдания жертвы. В знаменитой сцене пирушки в ставке Пугачева о проблеме жестокости и жалости говорят два его ближайших сподвижника – Хлопуша и Белобородов.
– Коли ты Швабрина хочешь повесить, то уж на той же виселице повесь и этого молодца, чтоб никому не было завидно.
Слова проклятого старика, казалось, поколебали Пугачева. К счастию, Хлопуша стал противоречить своему товарищу.
– Полно, Наумыч, – сказал он ему. – Тебе бы все душить да резать. Что ты за богатырь? Поглядеть, так в чем душа держится. Сам в могилу смотришь, а других губишь. Разве мало крови на твоей совести?
– Да что ты за угодник? – возразил Белобородов. – У тебя-то откуда жалость взялась?
– Конечно, – отвечал Хлопуша, – и я грешен, и эта рука (тут он сжал свой костливый кулак и, засуча рукава, открыл косматую руку), и эта рука повинна в пролитой христианской крови. Но я губил супротивника, а не гостя; на вольном перепутье да в темном лесу, не дома, сидя за печью; кистенем и обухом, а не бабьим наговором [П., VI, 333–334].
В конечном счете спор Белобородова и Хлопуши – это спор об однозначном (современном) и синкретическом (архаическом) понимании лютости. Носителем второго является как раз Хлопуша, для которого пространство бинарно поделено: «культурный локус» жилища, избы, печи неприкосновенен, это место культивирования лютости как жалости, пощады, милосердия; тогда как лютость как жестокость проявляется лишь «на вольном перепутье да в темном лесу» – на «волчьей» территории.
Следует отметить, что в тексте «Капитанской дочки» лишь однажды употреблено слово с корнем -лют-[95]. Однако понятие лютости в ее архаическом синкретизме пронизывает все произведение и на уровне сюжета, и на уровне образной системы, и даже на уровне деталей.
Древний синкретизм значения корня *ljut, обозначавшего лютость как жестокость и одновременно как жалость, в дальнейшем в разных группах славянских языков подвергается семантической дифференциации. Если в восточно- и южнославянских языках за этим корнем закрепляется значение жестокости, то в западнославянских языках – значение жалости, милосердия. Вместе с тем у западных славян порой сохраняются следы значения лютости как жестокости. Так, в польском языке словом luty называется февраль, самый суровый зимний месяц, в словацком словом ľutica обозначается неистовая, яростная, злобная женщина, дьяволица (вероятно, словацкий вариант русской ведьмы) [SSJ, II, 68], а в чешском глагол lítiti se имеет значения ‘бушевать, свирепствовать, беситься, быть в ярости’ [SSJČ, 1123].
С другой стороны, в русских диалектах встречаются лексемы с корнем -лют-, имеющие не отрицательные (как следовало бы ожидать исходя из прямого значения), а положительные коннотации. Так, наречие люто в говорах может иметь значение ‘много, прилежно, усердно, с рвением’ (см. Парень люто работает, зато люто и ест), ‘быстро, скоро’ (см. Люто едет поезд к невесте), ‘хорошо’ (см. Бранят меня за то, // Песни я пою люто́) [СРНГ, XVII, 248]. В псковских говорах глагол лютиться по отношению к детям обозначает ‘капризничать, хныкать’, т. е. проявление слабости, а не жестокости.
В русском литературном языке две древние ипостаси лютости сохраняются лишь на уровне концепта (см. выше анализ образа Пугачева).
Анализируя изменения в семантике польских лексем с этим корнем, А. Брюкнер отмечает, что они произошли в XVI веке, когда, например, глагол lutać получил значение ‘жаловаться, сетовать (обычно на боль)’. Это значение исследователь иллюстрирует, в частности, следующими примерами: Król lutał na nogę ‘король жаловался на боль в ноге’, Pies zbity bieżąc lutał ‘Избитый пес на бегу скулил (= жаловался)’. Следовательно, семантическая история слов с данным корнем в польском языке выглядит следующим образом: ‘жестокость’ → ‘жалобы, сетования (вызванные этой жестокостью)’ → ‘жалость, сочувствие, милосердие (к пострадавшему от жестокости)’ [Brückner, 300]. Таким образом, польский корень lut- (позже изменивший свой фонетический облик на lit-) на протяжении своей семантической истории в той или иной степени сохраняет древнейший синкретизм семантики праславянского *ljut-.
В чешском языке, где словом lítost обозначается жалость, милосердие, в значении этой лексемы сема ‘жестокость, ярость, агрессивность’ также сохраняется. Чешская lítost – это не просто ‘жалость’, а ‘сочувствие, сострадание, сожаление, обида из-за отсутствия, недостатка чего-либо, из-за несправедливости, клеветы’ [ЭССЯ, XV, 227]. Анна А. Зализняк толкует семантику этой лексемы следующим образом: ‘чувство острой жалости к самому себе, возникающее как реакция на унижение и вызывающее ответную агрессию’ [22, 101]. Именно сема ‘агрессивность’, имеющаяся в значении этой чешской лексемы, является отголоском древнего синкретизма семантики корня *ljut.
В романе чешского писателя Милана Кундеры «Книга смеха и забвения» целая глава так и называется – Lítost (это слово написано по-чешски даже в переводных изданиях романа)[96]. Показательны даже фонетические ассоциации, которые это необыкновенно актуальное для писателя слово вызывает в его сознании:
Lítost – это непереводимое чешское слово. Его первый слог, долгий и ударный, звучит, как вой брошенной собаки [Kundera, 166].
М. Кундера приводит два варианта проявления этой эмоции. Ситуация, в которой, по мнению писателя, возникает lítost, всегда строится на некоей оппозиции, на противоборстве. Одним из участников этого противоборства является мальчик или юноша, только что вступающий в жизнь, переживающий период, типологически напоминающий постинициационный, «собачий», «волчий» возраст. «Lítost, – пишет Кундера, – это характерная черта возраста неопытности. Это одно из украшений юности» [Kundera; 168]. Второй стороной является либо женщина, либо учитель, т. е. представители «культурного пространства». В одном случае студент, обнаруживший перед любимой девушкой свое неумение хорошо плавать, мстит ей за свою маскулинную несостоятельность:
Понимая, что его неумение плавать раскрылось перед девушкой, он почувствовал lítost. Он вспомнил свое болезненное детство, недостаток физических упражнений, друзей и усталость от постоянного пристального взгляда матери и впал в отчаяние от безысходности. Они возвращались в город в молчании по проселочной дороге. Огорченный и униженный, он почувствовал неукротимое желание обидеть ее. «Что с тобой?» – спросила она. И вдруг он начал упрекать ее: она знала о быстром течении у другого берега, а он запретил ей плавать там, потому что она может утонуть. И он дал ей пощечину. Девушка начала плакать, и, когда он увидел слезы на ее щеках,
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.